КОМСОМОЛ

C самого первого дня учебы на филфаке жизнь всех нас, как и всего Университета, была неотделима от комсомола. Секретарь комсомольской организации филологического факультета Юрий Воронов буквально покорил меня своими обаянием и человечностью, когда я осенью 1951 года обратился к нему за помощью в устройстве в общежитие, и словом и делом помог мне выжить на первом курсе. А поскольку меня по предложению факультетского бюро избрали комсоргом французской группы, я имел прямой выход на Воронова в течение всего первого курса.

Главным делом комсомола тогда была помощь деканату в организации учебного процесса. Любое нежелательное происшествие в группе, скажем двойка, полученная на семинаре по основам марксизма-ленинизма, немедленно становилась предметом нелицеприятного обсуждения на групповом комсомольском собрании. Комсорг должен был позаботиться о ежемесячной политинформации. Он же организовывал экскурсии в ленинградские музеи, в частности, в музей В. И. Ленина. Мне не могло не броситься в глаза уже на первом курсе обилие по сравнению с педучилищем всевозможных комсомольских поручений. И чем старательнее ты их выполнял, тем больше тебе поручали. Разумеется, я был бесконечно далек от критического взгляда на комсомол и то, что порой общественная нагрузка угнетала своей самоцельностью, надуманностью, а то и откровенной никчемностью, я относил на счет моей «провинциальности» и недопонимания.

Серьезную пищу для размышлений по этому поводу я получил в конце первого курса, когда меня смещали с должности комсорга группы.

Снимать меня за «допущенные ошибки» пришли Хавин, Вяземский и член факультетского бюро ВЛКСМ Владлен Кузин. Оказалось, что на меня пожаловалась в факультетское партбюро наш групповой профорг, заподозрившая меня в «недооценке роли профсоюзов». Я, действительно, как-то имел неосторожность сказать ей, что «ваша работа сводится к сбору членских взносов». Подумайте только: комсорг группы ляпнул такое о профсоюзах, которые, как известно, являются «школой коммунизма», и никак не менее.

Я не мог сдержать улыбку, слушая околесицу по моему адресу. Тем самым вина моя усугублялась — какое уж тут признание ошибок!

— Смотрите, он смеется над всеми нами, — вознегодовал Борис Аркадьевич.

Еще громче заявил о своем присутствии член бюро:

— Вот, что я тебе скажу. И попомни меня, Соколов. Не быть тебе журналистом!

Именно по его предложению я был «смещен с комсорга»…

И, надо сказать, я глубоко переживал происшедшее. Помню, как встреченный в тот вечер на трамвайной остановке у Московского вокзала парторг нашего курса, мой однофамилец, тезка и земляк Валентин Михайлович Соколов успокаивал меня:

— Мужайся. Не такое бывает…

Нанесенную мне травму я переживал с месяц. Меня тогда оскорбило недоверие ко мне, незаслуженное и несправедливое.

Да, комсомол не умел и не любил шутить, когда речь заходила о вещах, выходивших за его уставные представления. Как только подобное случалось, из-за спины комсомола тут же выглядывало всевидящее око партийной организации.

Но существовала и каждодневно заявляла о себе комсомольско-молодежная самодеятельность филфака, излучающая во все стороны мощную избыточную энергию, не всегда вмещающуюся в заданные рамки. Пожалуй, венцом её являлась факультетская стенная газета «Филолог», бывшая органом партийной, комсомольской и профсоюзной организаций и деканата филфака. Её вывешивали раз в месяц, и порой она занимала целую стену в фойе второго этажа. К ней не всегда можно было подступиться из-за постоянного столпотворения, ведь во многом она была не только «неформальнее», но и интереснее газет городских и даже центральных. Новые стихи, пародии, фельетоны, шаржи — всего тут было в достатке. По сей день, к примеру, я не могу забыть строчки, вложенные в уста выпускницы, филологической девы:

Из столицы в эту яму
    Не поеду, хоть помру.
    Надо срочно выйти замуж
    Хоть за памятник Петру.

Или следующие вирши «Филолога», клеймящие студентов-прогульщиков:

    К мотанью есть любые поводы –
    Рожденье, смерть, крестины, проводы,
    Помолвка, свадьба, новый чин
    И просто пропуск без причин

Время от временя с его страниц срывающимся по-петушиному голосом возвещало о своем рождении новое поэтическое дарование:

    Братишка не катал меня на санках,
    Сестренка нос не вытирала мне.
    В моей лихой мальчишеской осанке
    Видна самостоятельность вполне.

Но суров и принципиален был «Филолог» в случаях, подобных представленному ниже, который получил всесоюзную известность. И как тут было не высказаться нашей стенгазете, публикации которой по вопросам политики и идеологии всегда имели постулатно-обязательный характер для всех нас. Она поместила в своем предновогоднем декабрьском выпуске за 1952 года следующий материал:

Шутники

Фельетон

«Все это напоминает нам страницы далекого прошлого. Вот напыщенный Шишков читает с брезгливостью «мужицкие» стихи молодого Пушкина, рядом поднимаются тени славянофилов, а из-за их спин виднеется Клюев и компания в поддевках, в сапогах со скрипом. Это страницы прошлого, воскресить которые не подумает ни один здравомыслящий человек.

«Мы не те русские, что были до 1917 года, и Русь у нас не та, и характер у нас не тот» (А. А. Жданов).

Но нашлись на факультете «шутники», которые пошли против законов времени. Свой жизненный путь на факультете они начали с отрицания творчества Пушкина, Горького и других классиков русской литературы, составляющих гордость нашей нации. «Что Пушкин? — заявил один из них, — его стих мертв а язык примитивен». А учиться? Учиться мы должны у Северянина и Крученых. Были такие…» «Хлебников — великий поэт!» — вторил ему другой. А третий «веско» говорил: «Мы ценим в русском человеке его мрачную душу».

Но слова их не имели успеха. Посоветовавшись, приятели решили перейти от слов к делу. Нигилизм, футуризм, достоевщина, воплощенная в живых студентах — это да! Это, по мнению шутников, должно произвести впечатление.

Короче, они распоясались. Распоясавшись в прямом смысле, они скинули с плеч пиджаки (это же цивилизация!) и облачились в длинные рубахи, расшитые петухами. Вместо кушаков в дело пошли веревочки. Портки (то бишь брюки по-современному) они заправили в сапоги, а один за неимением оных приколол булавками носки к штанинам. Распоясавшись в переносном смысле, «шутники» появились в таком виде на лекции. Они вытащили куриные перья (гусиных не было) и приступили к конспектированию.

Сразу же после звонка на стол была поставлена деревянная миска и «веселье» началось. Как полагается, в миску по русскому обычаю накрошили хлеба, луку порезали, залили все хлебным квасом (в память Велимира Хлебникова, видимо). Живо пошла по кругу единственная деревянная ложка. Когда тюря была съедена, молодцы свернули здоровенные козьи ножки из крепкого самосада. Закурили прямо в аудитории для всеобщего, так сказать, обозрения. Но представление этим не закончилось.

Студенты услышали, как нестройные, хриплые голоса затянули: «Эй-эй, ухнем, эй-эй ухнем, еще разик, еще раз!» «Лучинушку» тоже пели. Похвалялись старинными бумажными деньгами и вытворяли многое другое, пока их не вывели. Так бесславно перевернулась еще одна страница истории.

Читатель, мы думаем, даст верную оценку подобному хулиганству и глумлению над национальной культурой великого русского народа.

Фамилии героев фельетона таковы: Э. Кондратов, Ю. Михайлов и М. Красильников. Они учатся на втором курсе во II и III группах отделения журналистики.

Очевидно, невысок еще уровень политической работы на этом отделении, если могла случиться такая история.

И законный вопрос: ШУТНИКИ ЛИ ЭТО?» (без подписи).

Остается добавить, что случилось это первого декабря, в день убийства Кирова, что придавало студенческой выходке характер невиданного кощунства. Закономерен исход дела: двое из шалунов — Красильников и Михайлов были незамедлительно вытурены из Университета, а с Кондратовым обошлись милостивее (говорят, учли боевые заслуги его отца), — его перевели на русское отделение.

Эпизод этот был единственным в своем роде и исключительным.

Вообще же наша студенческая жизнь была вся словно выткана из света и состояла из счастливых минут, хотя внешне принимала форму однообразных студенческих будней, когда весь световой день (обычно с девяти утра до трех дня) был заполнен лекциями и семинарскими занятиями или же сдачей домашнего чтения по иностранному языку. Вдали от Ленинграда, на летних стройках мы познавали новые радости, воочию убеждались, что на учебе при всей её важности мир клином не сошелся. Лишь на студен

ческих стройках стало ясно, до каких высот может подниматься студенческая коллективная душа. Это был подлинный апофеоз её, буйное пиршество радостного трудового дерзания, высокого полета мечты, бесконечного веселья.

Решение поехать на первую из строек пришло неожиданно. Я собирался на все лето уехать в Калининградскую область, чтобы заработать себе на одежку и обувку: уж больно я пообносился за первый курс. Но на комсомоль-ском собрании курса, проходившем в знаменитой двенадцатой аудитории, был брошен призыв записываться добровольцами на студенческую стройку в один из каникулярных месяцев. И я записался — увидев, что откликнулось всего несколько человек. Не мог я отсидеться за спинами других.

Включенные в сводный отряд филологического факультета, мы выехали на строительство межколхозной ГЭС в село Пожарище Ефимовского района Ленинградской области. Глухомань, где-то на самом стыке с Вологодчиной. Бесконечно тянущаяся во все стороны однообразная лесисто-заболоченная местность. Тучи комарья.

В этих краях в основном силами ленинградской студенческой молодежи была построена еще одна межколхозная ГЭС — Михалевская. Затея (уж чья бы она ни была — партии и правительства или Смольного) электрифицировать эти забытые и социализмом, и Богом места путем постройки небольших межколхозных гидростанций, как показала жизнь, оказалась прожектерской, завиральной, уже через пару-другую десятилетий от этих сооружений (вот он, сизифов труд!) остались одни лишь поросшие быльем воспоминания.

Но нам была поставлена цель, и на достижение этой цели была направлена распиравшая нас энергия — что было достойным её приложением вне стен Университета и наполнило нашу жизнь смыслом — и в достижении этой праведной цели мы видели свой высший гражданский и комсомольский долг. Задача была конкретная: насыпать, наращивать земляную дамбу, начатую июльской студенческой сменой.

Жили мы в помещении сельской школы, спали на нарах. От нашей базы к месту работы (а это километра два от села) и обратно мы шли строем, и, как правило, с песней. Шли, предводительствуемые нашим руководством — аспирантом экономического факультета Анатолием Мельниковым и его заместителем по хозяйственной части, «комендантом» Борисом Вахтиным, о котором сразу же стали распевать кем-то из нас сложенную частушку:

У нас своя эстетика,
    У нас своя экзотика.
    Вахтин в своем беретике
    Похож на бегемотика.

Работалось нам в охотку, и мы не нуждались в подстегивании. Мы нагружали тачки земляным грунтом (преимущественно глиной), подвозили их по проложенным из тесу дорожкам к котловану и ссыпали их в тело дамбы. Одни нагружали, другие подвозили, третьи работали непосредственно на дамбе с трамбовками. Работа была нехитрая, но не из легких, и за смену, то есть за световой день всем доставалось крепко. Особенного сочувствия заслуживали наши девушки, составлявшие добрую половину отряда и мужественно трудившиеся наравне с ребятами.

С песней мы ложились, с песней вставали, с песней шли на работу, с песней шли с работы. В песенном половодье протекали наши горячие денечки. Песни окрыляли наши души. Возможно, в песнях, петых нами тогда в самые разные моменты строительной жизни, о нас самих сказано куда больше, чем в этих воспоминаниях. Во всяком случае о них, как, возможно, о наиболее интересной стороне нашей тогдашней жизни, нельзя не рассказать подробнее. Начнем с нашего гимна:

По утрам день за днем
    Слышен возглас «Подъем!»
    Вьется низкий белесый туман.
    Значит, снова за труд, и бригады идут
    По росистой траве в котлован.

    И бригады идут
    В наступленье на труд.
    Августовское солнце палит.
    Пусть кирка нелегка, пусть немеет рука,
    Здесь до вечера песня звенит.

    

    Знает каждый из нас,
    Что на стройках сейчас,
    От окопов корейских вдали
    Люди лучших бригад вахту мира стоят,
    Защищая судьбу всей Земли.

    

    Это лето пройдет,
    И в обратный поход
    Нас проводит желтеющий лес,
    Нашей песне труда подпоют провода
    Провода Пожарищенской ГЭС.

В тон нашему гимну была песня на мотив знаменитой песни Шостаковича «Нас утро встречает прохладой»:

Нам зной полудённый не страшен,
    Не страшен нам глины поток.
    Дадим для колхозов и пашен
    Мы с ГЭС электрический ток.

    

Экзамены особые на труд сдаем.
    Сегодня нам пособие — кирка и лом.

    Но, пожалуй, еще чаще мы пели другую, любимую нашу песню:

    

    С добрым утром, город родной Ленинград!
    С добрым утром смены июльской отряд!
    С добрым утром те, кто подумал о нас!
    С малой стройки коммунизма
    Едем мы не в первый раз.

    

    В дорогу, в дорогу вещей возьмем немного.
    Но не в чемоданах, не в сумках, карманах
    Хранится богатство — строительное братство,
    Студенческая дружба, окрепшая в труде.

    

    Мы на филфак ее возьмем с собой,
    Как автомат берут, шагая в бой,
    И все препятствия падут,
    Когда друзья стеной пойдут.

С особым удовольствием мы дружно распевали в минуты отдыха песни, которые мы впервые услышали здесь и которые нам сразу очень понравились, и первейшую из них:

    Чье-то сердце загрустило,
    Знать, оно любить хотело,
    Налилось оно тоскою.
    Вслед за войском полетело.
    Шел солдат своей дорогой
    Сердце бедное приметил.
    Положил в походный ранец
    И понес сквозь дым и ветер.

    ПРИПЕВ:
    Для тебя, моя родная,
    Эта песенка простая.
    Я влюблен, и ты, быть может,
    Потеряла сердце тоже.
    И теперь, от боя к бою
    Я ношу его с собою.
    Для тебя, моя родная,
    Эта песенка простая.

    

    Но солдат всегда смеялся,
    Смело шел он в пламя боя.
    Ведь в своем походном ранце
    Сердце он имел второе.

    

    ПРИПЕВ:
    Для тебя, моя родная (и т.д.).

Или другую, тоже про солдата, но уже с американским колоритом:

    

    Шел солдат из Алабамы
    До своих родных краев.
    До своей любимой мамы,
    До сестер и до братьев.

    

    Э-э — эх, Сюзанна, любимая моя,
    После долгих лет разлуки
    Я пришел в твои края…

Среди нас было немало студентов с романского и германского отделений, которые занесли сюда песни на испанском, итальянском, немецком, и те из нас, кто мог петь, с их помощью выучили слова и пели на привале немецкую «Друм линкс, цвай-драй…», итальянские «Бандъера росса» и «Белла Чао», испанскую «Йо те даре…»

Не последнее место в нашем репертуаре занимали песни-пародии, которые мы любили попеть вечерами после ужина. Две из них были своего рода шедеврами. Первая — на самого Шекспира:

    Венецианский мавр Отелла
    К одной красотке заходил.
    Шекспир узнал про это дело
    И водевильчик сочинил

    Красотку звали Дездемона, —
    Лицом, как круглая луна, —
    На генеральские погоны
    Соблазнулася она.

    Любил Отелла разговоры,
    Непрочь послушать их она.
    Он ей сулил златые горы
    И реки, полные вина.

    Папаша — дож венецианский,
    Предгорсовета, так сказать,
    Любил папаша сыр голландский
    «Московской» водкой запивать.

    Но не любил папаша мавров, —
    Ведь мавр на дьявола похож.
    И предложение Отеллы
    Ему — что в сердце финский нож.

    А у Отеллы в подчиненьи
    Был Яшка — старший лейтенант.
    И на несчастье Дездемоны
    Был Яшка страшный интригант.

    Но тут случилося несчастье:
    У ей платок кудай-то сплыл.
    Отелла вспыльчивый был малый, —
    Жену в два счета придушил

    И словно тигра, кровь почуя,
    Вошел Отелла в страшный раж.
    И до того дошел, бушуя,
    Что сам себя зарезал аж.

    Вот то-то, девки, доглядайте
    Подальше вы носов своих
    И никому не доверяйте
    Своих платочков носовых.

Второй фольклорный шедевр этого жанра (кстати, сочиненный на мотив песни «Раскинулось море широко») имел скорее концептуальный, нежели нарративный характер:

    Жил-был великий писатель
    Граф Лев Николаич Толстой…
    Не ел он ни рыбы, ни мяса,
    Ходил по аллеям босой.

    Жена ж его Софья Андревна
    Обратно, любила поесть.
    Она босиком не ходила –
    Хранила фамильную честь.

    От энтого в ихнем семействе
    Царил постоянный разлад.
    Отец обвинен был в злодействе,
    Хоть не был ни в чем виноват.

    Имел он с правительством тренья,
    Но был всенародный кумир,
    За книгу его «Воскресенье»,
    За руман «Война али мир».

    В имении Ясной Поляне
    Любил принимать он гостей.
    К нему приезжали славяне
    И негры различных мастей.

    Я энтого самого графу
    Незаконноружденный внук.
    Подайте, подайте, граждaне
    Из ваших мозолистых рук.

Не задумываясь, записался я на стройку и после второго курса. Если бы меня спросили, почему меня влечет туда так неудержимо, я затруднился бы ответить. Наверное, романтика общего созидательного труда вместе с товарищами, желание поближе познакомиться в настоящей, черной работе с однокурсниками, узнать в деле, кто есть кто. Застоявшийся за учебный год, я буквально жаждал работы, причем самой тяжелой, до десяти потов и кровавых мозолей. И уж дорвался я до нее в это «холодное лето 1953 года». Мы строили скотный двор в селе Синево Приозерского района Ленинградской области. Причем строительный отряд, возглавлявшийся аспирантом кафедры классической филологии Юрием Откупщиковым, на это раз был сформирован из одних моих однокурсников с разных отделений факультета.

После Пожарища прошло меньше года, а как все изменилось. Казавшегося бессмертным и всесильным Сталина уже не было. Его уход из жизни был равнозначен в наших умах и душах светопреставлению, казалось, будто в окружающем нас мире образовалась какая-то страшная, бездонная пустота, зашаталось все то, что еще вчера казалось вечным и незыблемым. Все чаще в газетах и по радио звучало слово «партия» вместо так привычных и родных «товарищ Сталин», «наш Вождь».

И хотя мы как будто с прежней удалью и широтой пели: «Нам ли стоять на месте! В своих дерзаниях всегда мы правы», «знамя страны своей, пламя души своей мы пронесем через миры и века» и другие подобные слова, в каждом из нас как будто что-то оборвалось, что нет-нет да и отзовется в наших душах неким подобием вялости — чувства, до этого глубоко чуждого нам. И могло ли быть иначе, когда наш студенческий фольклор пополнился песней, заставшей нас в Синеве, как и ошарашившая нас всех новость, легшая в основу этой песни:

    Лаврентий Палыч Берия
    Не оправдал доверия.
    И за тюремной дверью он
    Шагами землю меряет.

    Он впал в большие крайности,
    Не знал коллегиальности,
    И вот, что называется,
    Сидит, сердешный, мается.

    Цветет в Тбилиси алыча
    Не для Лаврентья Палыча,
    А для Климент Ефремыча
    И Вячеслав Михалыча.

23 октября 2012
НОВОЕ В ФОТОАРХИВЕ
Логин
Пароль
запомнить
Регистрация

Ответственный за содержание: Проректор по научной работе С. В. Аплонов.
Предложения по внесению изменений можно направлять на адрес: s.aplonov@spbu.ru